Больше историй

28 ноября 2023 г. 14:22

81

Флоровский и пути русского

Еще не дочитав последнюю главу, я думала, что начну итоговую статью об этой книге так: фраза «Мы русские – какой восторг!» навряд ли подходит сюда в качестве резюме, но именно она приходит мне в голову по прочтению». Дочитав, слова «навряд ли подходит» убираю. Подходит, и еще как. Просто Лосский своим бубнежом «пессимист, пессимист» сбил меня с панталыку. Но вот в финале читаем:

Ошибки и неудачи прошлого не должны смущать. Исторический путь еще не пройден, история Церкви еще не кончилась. Не замкнулся еще и русский путь. Путь открыт, хотя и труден. Суровый исторический приговор должен перерождаться в творческий призыв, несделанное совершить. «И многими скорбями подобает в Царствие Божие внити».

Это ли пессимизм? По мне, так вообще не. Ну подумаешь, в книге «Пути русского богословия» утверждается, что до собственно русского богословия еще тёхать и тёхать:

Богословская наука была принесена в Россию с Запада. Слишком долго она и оставалась в России чужестранкой, даже упорствовала говорить на своем особенном и чужом языке (и не на языке житейском, и не на языке молитв). Она оставалась каким-то инославным включением в церковно-органическую ткань. Богословская наука развивалась в России в искусcтвенной и слишком отчужденной среде, становилась и оставалась школьной наукой. Превращалась в предмет преподавания, переставала быть разысканием истины или исповеданием веры. Богословская мысль отвыкала прислушиваться к биению Церковного сердца. И теряла доступ к этому сердцу. Она не привлекала внимания или сочувствия в более широких кругах церковного общества и народа. В лучшем случае она казалась ненужной. Но часто непонимание осложнялось и мнительным недоверием, и прямым недоброжелательством.

Понимать это, видимо, надо так: закончилась, толком не начавшись, - неясно, когда богословская мысль успела потерять доступ к сердцу, если из всего предыдущего пассажа как бы вытекает, что этого доступа никогда и не было.

В истории русского богословия чувствуется творческое замешательство. И всего болезненнее был этот странный разрыв между богословием и благочестием, между богословской ученостью и молитвенным богомыслием, между богословской школой и церковной жизнью. Это был разрыв и раскол между «интеллигенцией» и «народом» в самой Церкви…

Я действительно мало знаю о церковных делах и каком бы то ни было богословии. Но зато у меня есть пара-тройка навязчивых мыслей. Одна из таких мыслей – роковой разрыв между народом и элитой, случившийся в результате петровских реформ и критически усугубившийся к началу 19 века, главным образом и привел к революционным событиям 1917 года. Флоровский только подтверждает, что разрыв имел место буквально во всех сферах жизни. Это была такая огромная пропасть, что никакие «хождения в народ» не могли ее преодолеть. Верхушка заблудилась в своих душевно-духовных исканиях, низы погрязли в безграмотном суеверии, и сближение было неосуществимо.

С Петровских времен «благочестие» было как-то отодвинуто туда, в социальные низы. Разрыв между «интеллигенцией» и «народом» прошел ведь именно в области веры. Верхи очень рано заразились и отравились неверием или вольнодумством. Веру сохраняли на низах, чаще в суеверно-бытовом обрамлении. Православие осталось верой только «простого народа», купцов, мещан и крестьян. И многим стало казаться, что вновь войти в Церковь можно только через опрощение, через слияние с народом, через национально-историческую оседлость, через возвращение к земле.
О существе православия казалось более правильным и надежным допрашивать людей «из народа», чем древних отцов. И потому богословие почти что вовсе вычиталось из состава «русского православия». Ради благочестия принято даже теперь говорить о вере каким-то поддельным, мнимо народным, неестественным, жалостным языком. Это самый опасный вид обскуратизма, в него часто впадают кающиеся интеллигенты. Православие в таком истолковании часто обращается почти что в назидательный фольклор.
Для недоверия были поводы и основания. В том последний источник этого недоверия, что богословие переставало выражать и свидетельствовать веру Церкви. И с основанием могло казаться блуждающим. В этом основной парадокс русского религиозного существования. В глубинах и тайниках церковного опыта вера соблюдается нераздельной. В тайном богомыслии, в молитвенном правиле, в духовном подвиге русская душа сохраняет древний и строгий отеческий стиль, живет всей нетронутой и нераздельной полнотой соборности. Но мысль оторвалась, слишком часто отрывалась от глубин, и слишком поздно впервые вернулась к себе, в сознании этой роковой своей беспочвенности…

Исправить это безвыходное положение действительно мог, наверное, только гигантский катаклизм. Что-то вроде Великого Потопа, призванного так радикально исправить ошибки прошлого. Революционные события перетряхивают все общество до основания, все смещается и смешивается, вместо сословного общества с гигантским разрывом между слоями возникает общество условно-бессословное, в котором так называемые социальные лифты носятся вверх и вниз с головокружительной быстротой.
Сегодня наше общество как-будто вернулось к допетровскому единству, когда боярина от крестьянина отличали, главным образом, размеры дома да обилие закусок на столе. Сохранились претензии «бедных» к «богатым», но они ничто по сравнению с тем абсолютным культурным непониманием, существовавшим между мужиком и барином сто лет назад.
И вот теперь, когда преодолен трагических разлом общества — с одной стороны, и Церковь обрела свою прежнюю, допетровскую, независимость – с другой, как раз и начинается новый виток в истории Православия. Может быть, в том и заключался Промысел Божий, чтобы, подвергая Православную церковь суровому испытанию, сохранить ее, как в консерванте — в необходимости отчаянно бороться за существование, пока Западная Церковь, благоденствуя в безопасности и довольстве, распадается. И теперь сохранившая себя Церковь готова принять завершающий свое национальное становление народ.

А потому что лично у меня нет сомнений — мы живем в эпоху, когда происходит окончательное формирование русского (или российского) национального самосознания.
Много веков мы пребывали в становлении, в ученичестве со всеми свойственными ученику проявлениями, особенно преклонением перед учителями.

Влияния в русском развитии вообще чувствуются сильнее, чем творческая самодеятельность.

Советская эпоха довела это преклонение до апогея: почитание иностранного буквально въелось до печенок, и к концу ХХ века немного нашлось бы граждан, не мечтавших слиться с благословенным Западом, желательно в экстазе. Так мутировала наша «способность к тем культурно-психологическим превращениям или перевоплощениям, о которых говорил Достоевский в своей Пушкинской речи. «Нам внятно все – и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений..». Эту способность Флоровский называет предательской. Наш дар «всемирной отзывчивости» он считает «роковым»:

Повышенная чуткость и отзывчивость очень затрудняет творческое собирание души. В этих странствиях по временам и культурам всегда угрожает опасность не найти самого себя. Душа теряется, сама себя теряет, в этих переливах исторических впечатлений и переживаний. Точно не поспевает сама к себе возвращаться, слишком многое привлекает ее и развлекает, удерживает в инобытии. И создаются в душе какие-то кочевые привычки, – привычка жить на развалинах или в походных шатрах. Русская душа плохо помнит родство. И всего настойчивее в отрицаниях и отречениях…

Но при этом он как-будто игнорирует тот факт, что при всей нашей «отзывчивости», мы создали и сохранили суверенное государство. В 1812 году никакая «отзывчивость» не помешала русскому дворянству, поголовно воспитанному французами, гнать этих воспитателей без страха и жалости. Суворов воинской науке у немцев учился, а бил их потом по-русски. Ломоносов набирался премудрости в европейских университетах, но познания использовал с широтой русского духа. Мы берем марксизм и делаем из него ленинизм. Мы способны взять иностранный корень и вырастить из него понятие, которого более не существует ни у какого другого народа. Нам может одинаково нравится и китайская пагода, и английский особняк, при этом живем мы с удовольствием в доме прадеда. Мы готовы отмечать с ирландцем День Святого Патрика и с африканцем разрисоваться для участия в похоронном обряде, и при этом оставаться русскими - с березками и Достоевским в душе.
Когда Флоровский пишет об отсутствии духовного синтеза у русских, он, безусловно, прав — его не было сто лет назад. Но ХХ век много добавил к тому, чтобы мы смогли почувствовать и осознать, наконец, свою самостоятельность как нации, свою независимость и состоятельность. Сейчас, в глобальном противостоянии с Западом, довершается наша национальная инициация.
И вот в этой уникальной способности синтеза, в этом неиссякаемом любопытстве и открытости, восприимчивости и приятии, «даре всемирной отзывчивости», мне видится возможность того, что Россия, осознавшая свою духовную самостоятельность, с ее-то к тому же опытом построения подлинного мультикультурного государства, а не того симулякра, какой существует в Европе и США, станет мировым агрегатором народов — не полицейским, не властелином, но регулятором и соблюдателем баланса. Чем не национальная идея.